– Удивлена ли? По правде сказать, да, – созналась Софья.

Бенедиктин громко засмеялся, и теперь к блеску его сапог, пряжки и орденских ленточек добавился блеск крепких белых зубов.

– Не удивляйтесь, Софья Захаровна. Я у вас с вечера. Мы с Захаром Николаевичем кончили работать только в четыре часа. По фронтовой привычке мой сон недолог. А вы почему так рано поднялись? Утром спится особенно сладко.

Софья неожиданно смутилась, как будто Бенедиктин мог знать, какие мысли беспокоили её в это утро.

– Я хотела посмотреть, как распускаются листья деревьев.

– Вот что! Вы хотели проследить, как жизнь природы из одной фазы переступает в другую, – подхватил Бенедиктин.

– Мне просто хотелось увидеть, как разворачивается молодой лист. А папа ещё спит?

– Вероятно. Он вам нужен? Вы хотели, очевидно, поделиться с ним каким-то важным наблюдением?

– Что вы! У меня к нему небольшое домашнее дело.

Софья поспешно взбежала на крыльцо и скрылась за дверью.

2

Софья писала Алексею:

«Моего терпения хватило ненадолго. Торжествуй! Я пишу тебе – пишу первая. Я представляю сейчас тебя так живо, будто ты не за полтораста километров, а сидишь напротив меня. В глазах твоих прыгают чёртики, губы дрожат в довольной улыбке, и всё выражение твоего лица кричит: „Ага! Пишешь! Пишешь!“ Как я ненавижу тебя и как я люблю тебя, Алексей, в эти минуты! Ненавижу за твоё ни с чем не сравнимое упорство и люблю, представь себе, люблю за это же самое.

Не отбрасывай моего письма, не дочитав до конца. Я не собираюсь повторять в нём своих упрёков, они кажутся мне теперь глупыми. Ты поступил так, как хотел, я поступила так, как могла. Мы ни в чём не уступили друг другу, и оба, вероятно, были правы. Теперь многое изменилось. Мы можем без горячности, трезво судить о своих ошибках и так же трезво избрать путь для того, чтобы избежать их.

После памятного заседания учёного совета института, на котором ты выступил против папы, он возненавидел тебя. Имей мужество признаться перед самим собой, что у папы были на это некоторые основания. Он не ждал такого удара от тебя. Припомни, как всё складывалось: ты был всегда его лучшим и любимым учеником. Он видел в тебе своего будущего верного соратника и помощника по институту. Ты никогда у нас дома не высказывал своих взглядов с такой определённостью, с какой проделал это на том злополучном заседании. Твои бесконечные рассказы у нас дома о сокровищах Улуюльского края вовсе не претендовали на обоснование каких-то взглядов. Вероятно, это-то и позволяло папе всякий раз совершенно беззлобно посмеиваться: „Это, Алёша, всё беллетристика. Охотники – мастера создавать её. Наука требует фактов, а их и у тебя и у меня так мало!..“ И мне помнится, как ты отвечал на это: „Но, Захар Николаевич, беллетристика не рождается из воздуха. Она отражает действительность“. И всё. Короче говоря, ты не давал повода к настоящему научному спору. Наконец, наша дружба с тобой (я боюсь теперь употребить слово „любовь“, опасаясь, что оно может покоробить тебя) была очевидной для папы. Он видел в тебе не только прекрасного ученика, но и человека, который мог стать членом нашей семьи.

Твоё выступление потрясло отца. Он не был к этому психологически подготовлен. Ты поступил слишком прямолинейно и, более того, жестоко. Но я убеждена, что отец нашёл бы в себе силы простить тебе твою резкость и нетактичность, если бы ты не пошёл дальше. Твой отказ от работы в институте в составе ассистента отца окончательно восстановил его против тебя. Это была пощёчина, которую нелегко перенести старому, заслуженному профессору. Мой отец не один назвал тебя за этот поступок безумцем. Это повторяли сотни людей, в том числе и близкие твои товарищи. И поистине это было безумием. Каждый здравомыслящий человек посчитал бы за честь быть приглашённым известным профессором работать под его руководством. Ты отверг это, выдвинув нелепое объяснение: „Я могу вернуться к работе в институте через два-три года, а пока я должен поехать в родной район, чтобы быть ближе к тому материалу, разработка которого может стать делом моей жизни“. Едва ли кто понял, о чём ты вёл речь. Не случайно после окончания заседания ко мне подошёл один из профессоров (Леонтий Иванович Рослов) и, полагаясь на нашу с тобой близость, спросил меня: „На что намекает Краюхин?“ Я ответила, что ты уже несколько лет заинтересован одним районом. Наука ничего ещё не сказала об этом районе, но сами жители накопили интересный материал, требующий проверки.

Затем произошёл наш последний разговор. Ты предложил мне уехать с тобой. Я спросила тебя: „Зачем? Ради какой цели?“ Ты снова повторил слова, которые я слышала на заседании. Я советовала тебе немедленно пойти к отцу, признаться, что вёл себя ошибочно, и этим вернуть его расположение. Я обещала тебе уговорить отца более серьёзно отнестись к твоим возражениям. И сделала бы это, зная его бесконечную, трогательную любовь ко мне. Но ты сам не захотел этого. Ты тогда сказал: „Соня, всё, что произошло между Захаром Николаевичем и мной, ты воспринимаешь как обычную размолвку. Это не так. Это конфликт, в котором столкнулись принципы. Как тебе известно, принципы невозможно примирить, уж коль они появились, их удел – борьба“. Мне тогда показалось, что ты играешь в глубокомыслие. Я тебе сказала: „Ты ищешь, Алёша, глубины на мелком месте“. Твой ответ сразил меня: „До свиданья, Соня, а может быть, и прощай. Мы так сейчас далеки друг от друга“.

За эти месяцы я о многом передумала, Алексей. Отец долго не упоминал твоего имени, но я видела, что и он живёт мыслями о тебе. Вначале он был ожесточён и с упрямством, на которое способны только старики, уничтожал все следы твоего пребывания в нашем доме. Он замазал название нашей лодки, состругал слова Гёте, выжженные нами на скамейке в саду, выбросил с террасы вешалку, сделанную тобой. Когда он спрятал твою фотографию, стоявшую на моём столе, я решила, что отец зашёл слишком далеко. Я сказала ему: „Ты поступаешь настолько мелочно, что я, твоя дочь, привыкшая думать о тебе как о большом человеке, начинаю сомневаться в этом. Не ожесточайся попусту. Алексея я любила и люблю. Свою волю ты мне не продиктуешь, но потерять меня можешь“.

Отец, видимо, не ожидал, что я способна сказать такие слова. Он вышел от меня как пришибленный. Я проплакала весь вечер.

С месяц отец избегал встреч со мной. Он вставал рано утром и уходил на кладбище, на могилу матери. Знакомые мне рассказывали, что он по часу, по два просиживал там в глубокой задумчивости, никого не замечая.

Потом он заболел. Однажды я вошла в его кабинет. Он лежал на диване с закрытыми глазами. Руки его были вытянуты, и пальцы шевелились, будто что-то ощупывали. Он узнал меня по шагам и, не открывая глаз, спросил:

– Ты, Соня?

– Да, я, папа. Как здоровье?

– Пустяки. Лёгкий грипп.

– Я вызову врача.

– Ну что ж, вызови, – согласился он. Я пошла позвонить, но он остановил меня: – Сядь, пожалуйста…

Я села на стул возле него. Он долго молчал, но я видела, что он о чём-то напряжённо думает. Наконец он каким-то чужим голосом спросил:

– Ну, что твой Краюхин?

– Не знаю. Мы разошлись с ним…

– Ты что же, принесла свою любовь в жертву привязанности ко мне? – проговорил он и впервые на миг открыл глаза, в которых стояли слёзы.

– Нет, папа, – ответила я, – я не хочу тебе лгать. Я люблю Алексея, но, к сожалению, не могу одобрить его ухода из института. Если б было наоборот, я ушла бы с ним. Он звал меня.

– Спасибо, Соня, за правду. Правда всегда бывает голой, как камень. Ложь подобна павлину: она имеет цветистое оперение… Но, знаешь, есть люди, которые одобряют его уход из института.

– Кто?

– Марина Матвеевна и профессор Рослов.

Я думала, что отец что-нибудь расскажет подробнее, но он долго молчал, а потом изрёк по-латыни какой-то афоризм. Ещё с детства я знала, что если отец прибегает к древним, значит, он чем-то сильно взволнован, его обуревают противоречия, он ищет для своей души равновесия. Он больше меня не задерживал, и я ушла.